А дороги к Школе не было. То есть она была, но выглядела как-то странно, словно третью развилку тракта тщательно засыпали· песочком и даже травки посадили, холм, по которому она спускалась вниз к реке, срыли, так что развилка дороги стала упираться в обрыв. А под обрывом высился не менее многозначительный мост, похожий на иллюстрацию к истории Войны Трех Королевств. От этого моста осталось только пять опор и три сгоревших бревна. Над этим-то обрывом мы и встали полюбоваться красотами.
— Скажите, дяденька, а как нам в Школу побыстрей попасть? — спросила я у охранника, стараясь по привычке, чтобы голосок был сладеньким и по возможности просительным, как у других сироток. «Дяденька» нахмурился и неласково поинтересовался:
— А чего тебе там надо, дурища?
— А меня дед Кузьма туда везет учиться, — заявила я простодушно и улыбнулась во весь рот.
Охранник хекнул и подавился колбасой. Бутуз с копьем увидел, как отец синеет, и, басом заорав на всю округу:
— А-а-а! Дядька Сыч, батяню упырица сгрызла! — прыгнул к нам и со всей дури ткнул Метелку в зад копьем. Кобыла взвизгнула и сиганула с испугу прямо с обрыва, и мы вместе с ней. Кузьмич загнул что-то похожее на «Е-ее» и, ухвативши вожжи, попробовал поворотить парящую над пропастью Метелку. Я с визгом уцепилась за душегрейку Кузьмича, поскольку видела, что мы летим с размаху в реку, а для меня страшней воды в жизни ничего нет, кроме пауков.
Поняв, что мы сейчас втроем утонем, а телега разобьется об опору сломанного моста и ее обломки будут долго собирать рачительные вежевцы, чтобы зимой ими топить печи, я в голос зарыдала, кляня и костеря жизнь и богов с их несправедливостью.
— Етит их мать, — не менее воодушевленно поддержал нас с Метелкой сторож, тыча пальцем вниз.
Я глянула и оглохла от собственного визга — ни заткнуться, ни остановиться. Прямо под нами вода вдруг выгнулась горбом и громадные, словно раскормленные порося, сомы сомкнули свои спины, образуя живой лоснящийся настил, вокруг которого визжали, хохотали и пускали пузыри русалки, водяные и кикиморы.
Метелка проскакала лихо, словно перволетка на лугу, по рыбьим спинам, осыпаемая со всех сторон горстями жемчуга, огрызками раковин-перловиц, тиной и дождем мелкой разевающей пасти рыбешки.
Вылетела на тот берег, стрелой пронзила парк и встала на четыре ноги перед воротцами, на которых висела косо прибитая холстина с размашистой бодрой надписью: «Добро пожаловать в Школу навьих тварей». А чуть ниже гвоздями прибитый к столбу распятый рыцарский доспех с суровой подписью: «Людям нельзя». И еще отдельная табличка: «Девиц, убоину и прочую кухонную требуху сваливать на заднем дворе запрещается. Сдавать кладовщику».
Метелка сипло, со свистом дышала, казалось, ребра сейчас прорвут дряхлую шкуру. Кузьмич утер рукавом лицо и дребезжащим голоском заключил:
— Все, приехали, еж им в задницу.
Я посмотрела на кучу прыгающих рыб и жаб у себя на коленях, на мокрого с ног до головы Кузьмича, на Метелку в длинных плетях водорослей с вкраплениями мелкого речного жемчуга (кладней на сорок красоты), на суровую надпись на воротцах и прозрела. «Вот тебе и пряничный домик», — горестно захлебнулась я обидой, припоминая старую пословицу о дармовых пряниках в пещере людоеда и, невольно подражая давешнему мальчугану, звавшему неведомого дядьку, заголосила горько:
— Да как же так, деда?
— А как же не так же? — проворчал старый хрыч, отжимая душегрейку. — Лично князево распоряжение. Раз, говорит, эта кикимора болотная, вошь платяная мне две башни в кремле развалила, то пущай теперьча и живет с упырями, ква-ли-фи-кацию повышает.
Я обалдело уставилась на сердитого и встопорщенного Кузьмича, не веря собственным ушам.
И этот человек совал мне тайком пряники под праздник, щедро жертвовал тулуп, когда мы в морозяку ходили на дальние княжьи покосы за сеном для Метелки, и покрывал мои мелкие пакости? Вот так спокойно взял и привез меня на съедение лесной да кладбищенской нечисти из-за каких-то двух несчастных башен?
Я заревела в голос, умоляя Кузьмича не губить мою молодую жизнь, а позволить по-тихому сделать ноги, пока не набежали из Школы волкодлаки да не сволокли меня на живодерню. Припомнила, сколько добра он мне сделал, и обещала по гроб его за это благодарить, а еще напомнила, что даже в сказках покорные сокольничьи да стременные не привязывали княжьих дочек в сыром бору, а давали им шанс утечь. При этом я обещала отдать Кузьмичу все, что у меня есть, и щедро наваливала на его последние парадные портки склизкую речную живность, от которой он с негодованием отмахивался так, что мы скоро всю телегу и дорогу вокруг закидали пиявками да лягухами, да карасями и ершовой мелюзгой.
— Так это что ж мы вытворяем, а? — остановил нас противный визгливый голосок
Я глянула и покрылась пупырышками. В воротцах стоял самый натуральный бес: небольшой, кривоногий и лохматый. Свиной пятак его влажно блестел и тек соплей, которую он утирал серым фартуком — единственной своей одеждой, ни капли не стесняясь демонстрировать свои куцые волосатые прелести.
Кузьмич открыл было рот, но бес не дал ему сказать ни слова, сразу визгливо раскричавшись:
— Вы что же это себе позволяете, окаянные, и так вас и разэдак? Ты и дома так же едой швыряешься, да? Так ты не дома, старый пень, да! Ишь, один раз попросил водяного рыбки с оказией доставить, дак они развозмущалися. Гордые все стали, да? Ерш вам уже не рыба, да? Жаба не деликатес? А ушицу-то пожрать все любим. Еще и добавочки просим, да?
Выкрикивая все эти визгливые «да», он живо скидал все речное добро в невесть откуда взявшийся мешок, запихал туда же сорванные с Метелки водоросли, соскреб ряску, радостно приговаривая: «Эх, с душком, да!» А потом, бросив на меня вороватый взгляд, дернул Кузьмича за штанину и тихо поинтересовался:
— Ты енту на мясо привез или как?
— Ученица я, да! — в ужасе завизжала я по-чертовому, в ответ на что нахал спокойно отцепился от дедовых штанов и, взяв меня за руки, ссыпал в ладони немалую горку перламутрового гороха.
— Чужого не надо, м-да, — гордо заявил он и пошел прочь, перекидывая раздутый мешок с плеча на плечо, почесываясь и сморкаясь.
Я глянула вслед и онемела, а Кузьмич икнул — по ту сторону кованой ограды молчаливой грозовой тучей колыхалась толпа нечисти голов на пятьдесят. Беззвучно разворачивались серые крылья, щерились сабельно-острые клыки, и щурились не то оценивающе, не то зло разноцветные глазищи, от бордовых, словно уголья, до черных, как бездонный омут.
«Ой, матушки, и за что мне это?»— молча взмолилась я, хотя отлично представляла, за что.
Вообще-то всю приютскую голытьбу, вошедшую в возраст, распределяли по новым местам жительства по весне. Потому что весной везде требовались работники, и окрестные крестьяне охотно брали дармовых батраков и работниц, а по осени приютских соглашались принимать к себе лишь ремесленные цеха на каторжанский труд в различных красильнях и дубильнях, а девочек в ткачихи да швеи, где жизнь тоже не медовая. Но светлый князь наш Милослав Ясеневич укатил зимой в столицу, а из столицы отправился еще куда-то с посольством по важным государственным делам и обещал вернуться не раньше первых заморозков, то есть когда приличных мест в помине не останется, и весь наш выпуск приуныл, понимая, что хорошего впредь ждать не приходится, так как без светлейшего нас никуда не пустят. И не потому что он как-то ведал нашими распределениями, просто владыка Белых Столбов любил напутствовать сирот безродных при их вступлении на тернистый жизненный путь.
Мы уныло отрабатывали свое содержание в приюте на соседних полях и покосах, тонко намекая старшей надзирательнице из попечительского совета, что не прочь и зиму провести под родным кровом, но ее от наших стонов только кривило. А когда приехал князь, весь выпуск живенько согнали на княжий двор благодарить, что не бросал нас столько лет, кормил, поил, одевал, и соответственно принимать княжье благословение на честную жизнь и труд на благо отчизны.